Затем Сайлас обернулся и взглянул на грубо сплетенный канат в мелких узелках, аккуратно свернутый на полу у его ног. Узелки были запачканы запекшейся кровью. Предвкушая еще более сильную очистительную боль, Сайлас произнес короткую молитву. Затем схватил канат за один конец, зажмурился и хлестнул себя по спине через плечо, чувствуя, как узелки царапают кожу. Снова хлестнул, уже сильнее. И долго продолжал самобичевание.
– Castigo corpus meum.
И вот наконец он почувствовал, как по спине потекла кровь.
Бодрящий апрельский ветерок врывался в открытое окно «Ситроена ZX». Вот машина проехала мимо здания Оперы, свернула к югу и пересекла Вандомскую площадь. Сев на пассажирское сиденье, Роберт Лэнгдон рассеянно следил за тем, как мимо него проносится город, и пытался собраться с мыслями. Перед уходом он на скорую руку побрился, принял душ и внешне выглядел вполне презентабельно, но внутреннее беспокойство не улеглось. Перед глазами все стоял страшный снимок, тело на полу.
Жак Соньер мертв.
Лэнгдон воспринял его смерть как большую личную утрату. Несмотря на репутацию человека замкнутого, едва ли не затворника, Соньер пользовался огромным уважением как истинный ценитель и знаток искусства. И говорить с ним на эту тему можно было до бесконечности. На лекциях Лэнгдон мог без устали цитировать отрывки из его книг о тайных кодах, скрытых в полотнах Пуссена и Тенирса. Лэнгдон очень ждал этой встречи с Соньером и огорчился, когда куратор не объявился.
И снова в воображении предстал изуродованный труп. Чтобы Жак Соньер сам с собой такое сделал?.. Как-то не слишком верилось. И Лэнгдон снова отвернулся к окну, стараясь выбросить страшную картину из головы. Улочки сужались, становились все более извилистыми, торговцы катили тележки с засахаренным миндалем, официанты выносили из дверей мешки с мусором и ставили у обочины. Пара припозднившихся любовников остановилась и сплелась в тесном объятии, словно молодые люди старались согреться в прохладном, пропахшем жасмином весеннем воздухе. «Ситроен» уверенно пробивался все дальше и дальше вперед в этом хаосе, вой сирены разрезал движение, точно ножом.
– Капитан очень обрадовался, когда узнал, что вы еще не уехали из Парижа, – сказал агент. Он заговорил с Лэнгдоном впервые после того, как они выехали из отеля. – Счастливое совпадение.
Но Лэнгдон ни на йоту не чувствовал себя счастливым, а что касается совпадений, то он вообще не слишком-то в них верил. Будучи человеком, проведшим всю жизнь за изучением скрытой взаимосвязи между несопоставимыми символами и мировоззрениями, Лэнгдон смотрел на мир как на паутину тесно переплетенных между собой историй и событий. Эти связи могут быть невидимыми, часто говорил он на занятиях в Гарварде, но они обязательно существуют, вот только запрятаны глубоко под поверхностью.
– Я так понимаю, – сказал Лэнгдон, – это в Американском университете Парижа вам сообщили, что я остаюсь?
Водитель покачал головой:
– Нет. В Интерполе.
Ах, ну да, конечно. Интерпол, подумал Лэнгдон. Он совершенно забыл о том, что невинное требование предъявлять при регистрации в европейских отелях паспорт не было простой формальностью. То было веление закона. И этой ночью сотрудники Интерпола имели полное представление о том, кто где спит по всей Европе. Найти Лэнгдона в «Ритце» не составляло труда, у них на это ушло секунд пять, не больше.
«Ситроен», прибавив скорость, мчался по городу в южном направлении, вот вдалеке и чуть справа возник устремленный к небу силуэт Эйфелевой башни с подсветкой. Увидев ее, Лэнгдон вспомнил о Виттории. Год назад они дали друг другу шутливое обещание, что каждые шесть месяцев будут встречаться в каком-нибудь романтичном месте земного шара. Эйфелева башня, как подозревал Лэнгдон, входила в этот список. Печально, но они расстались с Витторией в шумном римском аэропорту, поцеловались и с тех пор больше не виделись.
– Вы поднимались на нее? – спросил агент.
Лэнгдон удивленно вскинул брови, не уверенный, что правильно его понял.
– Простите?
– Она прекрасна, не так ли? – Агент кивком указал на Эйфелеву башню. – Поднимались на нее когда-нибудь?
– Нет, на башню я не поднимался.
– Она – символ Франции. Лично я считаю ее самим совершенством.
Лэнгдон рассеянно кивнул. Специалисты в области символики часто отмечали, что Франции, стране, прославившейся своим воинствующим феминизмом, миниатюрными диктаторами типа Наполеона и Пипина Короткого, как-то не слишком к лицу этот национальный символ – эдакий железный фаллос высотой в тысячу футов.
Вот они достигли перекрестка с рю де Риволи, где горел красный, но «ситроен» и не думал останавливаться или замедлять ход. Агент надавил на газ, автомобиль пронесся через перекресток и резко свернул к северному входу в прославленный сад Тюильри, парижскую версию Центрального парка. Многие туристы неверно переводят название этого парка, Jardins des Tuileries, почему-то считая, что назван он так из-за тысяч цветущих там тюльпанов. Но в действительности слово «Tuileries» имеет совсем не такое романтическое значение. Вместо парка здесь некогда находился огромный котлован, из которого парижане добывали глину для производства знаменитой красной кровельной черепицы, или tuiles.
Они въехали в безлюдный парк, и агент тотчас сбросил скорость и выключил сирену. Лэнгдон жадно вдыхал напоенный весенними ароматами воздух, наслаждался тишиной. В холодном свете галогенных ламп поблескивал гравий на дорожках, шины шуршали в усыпляющем гипнотическом ритме. Лэнгдон всегда считал сад Тюильри местом священным. Здесь Клод Моне экспериментировал с цветом и формой, став, таким образом, родоначальником движения импрессионистов. Впрочем, сегодня здесь была другая, странная аура – дурного предчувствия.